Warning: mysqli_stmt::bind_param(): invalid object or resource mysqli_stmt in /srv/www/docRoot/issues/vos/lib/Common/Adv.class.php on line 68

Warning: mysqli_stmt::execute(): invalid object or resource mysqli_stmt in /srv/www/docRoot/issues/vos/lib/Common/Adv.class.php on line 78

Warning: mysqli_stmt::bind_result(): invalid object or resource mysqli_stmt in /srv/www/docRoot/issues/vos/lib/Common/Adv.class.php on line 79

Warning: mysqli_stmt::fetch(): invalid object or resource mysqli_stmt in /srv/www/docRoot/issues/vos/lib/Common/Adv.class.php on line 80

Warning: mysqli_stmt::close(): invalid object or resource mysqli_stmt in /srv/www/docRoot/issues/vos/lib/Common/Adv.class.php on line 83
© Данная статья была опубликована в № 30/2002 журнала "Школьный психолог" издательского дома "Первое сентября". Все права принадлежат автору и издателю и охраняются.
  •  Главная страница "Первого сентября"
  •  Главная страница журнала "Основы православной культуры"
  • А любовь никогда не перестает
    ДУШЕПОЛЕЗНОЕ ЧТЕНИЕ

    А любовь никогда не перестает

    Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится... А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше.

    (1 Кор. 13, 8, 13)

    Я просыпаюсь и, еще не открыв глаза, в дреме, не совсем вернувшись из сна, чувствую, как сквозь веки проникает и бегает по лицу теплый солнечный зайчик. Потом до сознания доходит первый звук – приглушенное, волнообразное постукивание молотка. Это в дальней комнате, своей "кладовочке", уже работает дедушка. Сначала раздается первый стук, потом он, дробно усиливаясь, нарастает, потом легкий последний, потом пауза – это дедушка вытаскивает из зажатых губ деревянный гвоздь, прилаживает его к подошве сапога или ботинка, и ритмичная мелодия повторяется вновь. А тут доходит и первый утренний запах – напаренная в печке пшенная каша. Я открываю глаза. Прямо ко мне в растворенное окно тянется ветка с тяжелыми, густо насаженными листьями. По веткам и листьям перекатывается солнечный свет, щедро изменяя окраску – от темно-зеленого до почти глянцево-белого. И в пробужденном сознании начинает оживать вчерашний день.
    Я вспоминаю, как мы с дедушкой ходили далеко-далеко, через поля с колкой щетиной скошенных злаков и горячей, потрескавшейся коркой земли в соседнее село к Карповне. Об этом дедушка просил никому не рассказывать – ходили на бахчу, и все. По дороге отдыхали в балке, у маленького, окаймленного валунами озерка. Устроившись в тени на камне, мы пили из бутылки компот и заедали вкусными, нагретыми солнцем лепешками, а я не отрываясь смотрела, как по воде скользили длинными ножками жуки, носились стрекозы, а у основания камня, под водой, извивались страшные, иссиня-черные пиявки, похожие на змей. А вспомнив про змей, начинаю вспоминать и сказку, которую вечером рассказал дедушка. Про морскую царевну и прекрасного принца, которого ее отец заточил в подводной скале, наверное, такой же крепкой, как камень, на котором мы сидели. И уже представляю, глазами не отрываясь от игры солнечного света с листьями и вслушиваясь в постукивание молотка, как бы я стала его спасать, разыскав спрятанный ключ от затвора. Хорошо бы, потом думаю я, если бы мы с дедушкой пошли сегодня на бахчу, хочется посмотреть, как растут наши арбузы и дыни. Несколько дней назад они были еще "совсем детками". Дедушка разрезал один, уместившийся на ладони, и дал мне выпить из чаши-половинки сладкий сок. Или пойти на базар, и тогда дедушка купит мне самого большого рака... Но запах каши уже властно зовет меня к столу, и я выпрыгиваю из постели...

    Как в детстве все непостижимо быстро меняется, словно уходит одна жизнь и начинается новая! Совсем недавно мы с тетей Тамарой и двумя ее сыновьями-погодками, моими ровесниками, приехали к дедушке. Но уже далекой и почти неправдоподобной кажется Москва, маленькая сырая комната в подвале, в которой мы жили вместе с мамой, холодная зима, ангина и тяжелые валенки с галошами. Эти галоши я просто ненавидела, потому что постоянно теряла одну из них, а попадало каждый раз как за две. А здесь нет галош, здесь солнце и целый день можно бегать босиком, в одних трусиках. А сколько необычайно нового припасает для тебя наступающий день, и словно именно для тебя копит земля свои богатства и раскрывает свои тайны! То покажет, как созревают абрикосы и сливы, то угощает сладкими сочными грушами, то обещает – только потерпи немного – сделать черными ягоды шелковицы, что растет на углу нашей улицы, прямо у входа в сад. А помидоры и ждать не надо – каждый день вызревают новые. И будто кистью по ним кто мазнул, чуть задев упруго-наливной бочок, вдоль которого от попки к центру тянется легкий, но явственно проступающий по красному фону мазок темно-густой зелени. Помидоры стали и моей едой, и моим лакомством. Могла их есть не переставая. Приятно было ощущение прикосновения ладони к жаркому, как июльский полдень, плоду, слегка припорошенному земляной пылью. Обтирался помидор самым доступным способом: покатаешь его об себя и съешь, а потом с грязноватым пятном на платье так и ходишь, за что тоже неоднократно попадало. Но прежде чем надкусить его, долго нюхаешь, втягивая горячий, остро-пряный, почти пьянящий запах, впитанный плодом через стебель и листья из земли и солнца.
    Помидорные кусты вырастали высокие, накрывали меня с головой раскидистыми ветками, переплетавшимися друг с другом. И чтобы дотянуться до грозди, надо было пробираться сквозь ветви и стебли, пробираться осторожно, чтобы их не поломать, как велел дедушка. И в этой сосредоточенности внимания и осторожности движений вдруг все преображалось: я уже в джунглях, одна, убежала от злого разбойника, пробираюсь осторожно, чтобы не наступить на ядовитых змей, набрела на неизвестные, заманчиво-аппетитные плоды, а надо мной летают огромные попугаи, хотят отнять у меня добычу... В попугаев, не ведая того, на время преображались воробьи, чирикавшие безобидно на ветках. А то вместе с помидором спрячусь под куст акации, в "домик", наслаждаюсь завораживающим запахом и опять начинаю воображать про царицу и дальние страны, о которых рассказывал мне вчера вечером дедушка. И будто царица эта я, а за мной гонится Кощей Бессмертный, а рядом со мной верные слуги-звери, прячут, укрывают, обманывают Кощея... Как дорого доставшуюся добычу держу помидор, темно-красный, горячий от соков, которые его заполняют, зубами чувствую тугую, упругую поверхность. Надкушу и наслаждаюсь разливающимся во рту и увлажняющим губы ароматным сладким соком.

    "Домик" – это углубление в густой изгороди акаций, которые в степной Украине заменяют заборы. В "домике" уютно и тихо, желанен его полумрак после яркого солнца. Я сижу на утрамбованной теплой земле, а надо мной крыша из веток и листьев. Слышны все звуки дневной жизни, а тебя никто не видит, не знает, где ты. Как будто ты в шапке-невидимке, и от этого сознания вдвойне интересней наблюдать за всем происходящим. Вот мимо тебя прошла квохчущая курица, потом ноги дедушки в стертых калошах и лопата – значит, он пошел копать картошку на обед. Куда бы дедушка ни направлялся по саду, его всегда сопровождало несколько куриц, а то тянулся еще вслед и пушисто-пискающий желтый ручеек – прямо куриный бог какой-то. Куры его совсем не боялись, а может, даже и любили, как умели. Дед никого не мог тронуть пальцем, и если хотели на обед куриную лапшу, то резал курицу кто-нибудь другой, иногда Лида просила соседей, но только не дедушка. "Да не могу я ж ее убыть, я ж ее кормлю, вона ж мэни верить..." А вот пробежит ускоряемый своей заботой жучок или муравей, а то залетит в "домик" коричневая с ярким сиреневым пятном на крылышках бабочка, и ты не шелохнешься, смотришь, как в полумраке у нее переливаются глазки. Или спрыгнет на ветку кузнечик и деловито трет ножками лаковые бока. А потом ноги дедушки идут в обратную сторону. "Гарна, гарна уродылась", – приговаривает он. У него все "гарно". И про Карповну сказал "гарна". Когда возвращались от нее, он меня спросил:

    – Ну, як тоби Карповна?

    – Хорошая тетя, добрая, мы к ней пойдем еще?

    – Пийдэм, а як же, гарна женщына, тыха. Тильки никому, добрэ?

    – Добрэ, – сказала я дедушке, а сама удивилась, почему про такую "гарну женщыну" нельзя говорить. Но никому не сказала, даже братьям.

    Очутившись в "домике", я раскладываю свои богатства, их у меня здесь собрано много: клешня рака, поблескивающая в полумраке перламутровая раковина, синяя атласная ленточка, зеленое перо от неведомой птицы, цветные стеклышки. Перебираешь камешки замысловатой формы и окраски – и уже начинаются фантазии, путешествия – в другое место, время, в другой образ и облик. Ты уже далеко-далеко, в другом мире и в другой жизни, и реальность становится сном, а сон обретает реальность. И отступают знакомые предметы, они будто растворяются в воздухе, и ты явственно видишь то, чего не существует... Я плыву далеко-далеко, вместе с Царем Салтаном, плыву спасать Царевну Лебедь, а в море-океане волшебные рыбы показывают нам дорогу... И вдруг дедушкин голос: "Валю, дочка, ты куды запропастылась, кукуруза поспила!" И я тут же, мигом переношусь, минуя времена и земли, будто во сне падаю с огромной высоты, и, очнувшись, вижу себя в "домике" под акацией, а рядом дедушка и белая хатка. И сразу чувствую, что ужасно хочу есть. Забыв про всякую осторожность раскрыть свой потаенный приют, ослепленная после темноты в "домике" заливающим все пространство солнцем, бегу в хату. А там на столе – и кукуруза, и красный, с ароматным паром борщ, и вареники, из которых сочится темный сок туго набитых в них вишен, и холодное кислое молоко в запотевшем горшке, только что принесенном из погреба. Все замечаешь, и все хочется съесть.

    Компания усаживалась за стол большая. В летний отпуск к деду собирались разъехавшиеся после войны по дальним и ближним, большим и малым городам и весям его сыновья и дочери со своими мужьями, женами, детьми. Да обязательно кто-нибудь из соседей зайдет отобедать. Так что набиралось не менее десяти человек, не считая нас, малышни, которую свозили к деду на все лето. Дети его вначале ворчали, что приходится кормить посторонних, но дед отстоял свое право угощать. "Цэ мий друг (или подруга), – говорил он, – воны мэни зымой помогають, як занеможется, поисты приносять". А потом так уж и повелось, к обеду всегда кого-нибудь ждали. Бывало, усаживаемся за стол – летом обедали в саду, под абрикосовым деревом, стол был большой, длинный, крепко врытый в утрамбованную землю, – а дед заметит, заволнуется: "А дэ ж Ганна (или Хведор, Пэтро, Акимовна...), а ну сбигай, хлопче, поклычь", – посылал он кого-нибудь из моих братьев.
    Когда уходило лето и заканчивались работы в саду, когда деревья, сбросив листву и чуть вытянувшись вверх, засыпали, затихнув в прохладе ломких заморозков, а земля, как исполнившая свои обязанности роженица, уже отдыхала, как бы отстранившись, прикрывшись от людей, чтобы предаться покою и молчанию... Когда по стеклянным банкам было разложено ароматно пахнущее варенье, засолены и замаринованы все народившиеся за лето плоды, выстроены аккуратными рядами вдоль стен кладовки бутыли наливок и настоек, доверху заполнен картофелем и овощами погреб, засыпаны под завязку пахучими компотами надувшиеся мешки, – все, что будет кормить и питать витаминами наступавшей зимой многочисленное, разлетевшееся в разные концы потомство деда, – когда подмазана хата и подновлена крыша, дед отправлялся по России, ходил по монастырям. А между монастырями всегда была Москва. И тогда он навещал нас.

    Его появление, с ворохом каких-то непонятных, будоражащих привычную жизнь, наполненных никогда не слышанным колокольным звоном, нездешними словами "лампада", "просфора", "кафизма" и запахами завораживающих новостей и рассказов про дорожные встречи и знакомства, надолго западали в память неразрешимыми вопросами. Ибо вопросы эти складывались из слов и понятий совсем из другого бытия, и окружающая обыденность не подсказывала для них ответов.
    Приезд его, неизменно становившийся для меня подаренным праздником, каждый раз был полной неожиданностью, потому что никогда не предварялся заранее письмами и телеграммами. Бывало, хлопнет входная дверь, которая никогда днем не запиралась, легко прошуршит что-то вниз по ступенькам, спускающимся к нам в подвал, послышится легкое, будто предупреждающее – вместо телеграммы – покашливание, а у меня уже тут же толкнется в груди радостно-недоверчивое "неужели?", и в проеме двери появляется дедушка, увешанный разной величины мешочками и сумками. На розовом от дорожных ветров, отсвечивающем глянцем сухоньком лице синеют смеющиеся радостью желанной встречи добрые, любящие глаза. И разливается с его появлением по сырому подвальному помещению вкусный запах сухого морозца. В этот момент мне почему-то представлялось одно и то же: мой дедушка – богатый купец, вернувшийся из заморских стран, он только что спустился с корабля, на парусах которого нарисовано солнце, такое же яркое, как над его садом. И на нем еще не высохли брызги моря-океана, – он в этот момент, стоя под электрической лампочкой, весь искрился таящими на усах и одежде снежинками — вот сейчас он распакует свои "торбочки" и достанет мне желанный аленький цветочек. Но "аленький цветочек" и все остальные подарки он извлекал на следующий день, чтобы все его "московские диты" собрались, и обязательно после "баньки". Ему необходимо было для совершения этого священнодейства как следует попариться и переодеться в чистое. А утром, чуть свет, отправлялся дедушка в баню. Придет оттуда будто новый, светящийся, так и горят белки его синих глаз. Опорожнит свои закрома, всем пояснит, что и откуда и кто передал, и кто подарил: что-то нес от самого дома, с Украины, от кумовьев и соседей, а чем-то "дорожные други", в поездах да монастырях поделились, кто приболел и о здравии просил поминать, а кто в гости к себе звал... Пьет чай-кипяток и делится радостью: "Ну и намывся, ну и намывся, аж тры шайки на сэбэ плесканув!

    – Что ж вы, папа, так мало, – засмеется кто-то из взрослых, – там воды сколько хочешь, немеряно да бесплатно...

    – Дурное дело нехитрое, – омрачится дедушка: ведь у него там в степях каждая капля на счету, особенно в засушливое лето, мы сами это видели, когда без воды все жухнет и стоит колом, и земля, покрываясь трещинами, стонет, прося спасительного дождя, – дурню все за так. А даром ничего не бывает, здесь перельешь, а там тоби отклыкниться. – И тут же посмотрит на нас, детей, улыбнется и перейдет на другую тему: "Валю, ну як тоби сережки, гарни? Ну, мабудь, угодыл?.."

    Но в последнее время дедушка стал прибаливать. И к зиме, когда все разъезжались, он оставался со своей младшей придурковатой дочерью Лидой: во время войны, когда она была совсем маленькой, ее ударило взрывной волной от упавшей неподалеку фашистской бомбы. А бабушку тогда сразу убило. Вот так они с Лидой зимами и жили. Но в доме у него всегда кто-нибудь бывал. И в письмах он подробно рассказывал, кто к нему за эту неделю заходил и к кому он сам чаю попить захаживал. И письмо заканчивалось длинным перечнем поклонов от знакомых и незнакомых людей.
    Мы, дети, его очень любили за его сердечность и доброту, любили его гостинцы, которые он присылал, его сказки, которые вечерами рассказывал. Любили его и многочисленные соседи, "други". В нем было, казалось бы, несоединимое: сочетание доброты и ершистости. Когда у тебя болячка, ссадина или с настроением что-то случилось – к деду, он поможет, пожалеет, вылечит. Но за провинность мог и подзатыльник дать. Но не помню, чтобы я на него обижалась. Он был уже старый, у него часто прихватывало сердце, но всегда добродушный, в хорошем настроении, подвижный, всегда при деле. Дети присылали ему иногда деньги, правда, не баловали, скуповаты были, присылали и старые, поношенные вещи. Но в селе, при всеобщей бедности, и это ценилось. А он раздавал их соседям: "Не могу я в гхалифэ ходыть, когда у Пэтро задница свититься". И каждый раз кому брюки, кому рубашку. А когда дети его увещевали, что нельзя так транжирить, да и о себе позаботиться надо, весело отвечал:

    – А мэни и так гарно, мэни много не трэба.

    Но ссорился со всеми подряд, будто нарочно выискивал, к чему можно прицепиться.

    – Эй, Хфедор, – кричит он соседу через изгородь, – ты чого зажурывся, мабудь, во сне за лисицей гнався, а за хвист не цапнув?.

    Или увидит на улице идущего с ведром дядьку:

    – Эй, Сэмен, Сэмен, чого дорогу мочишь, лошадь втопне, лучше мэни огород полей, – а потом приговаривает с горечью себе в усы: – Ой, бисов сын, уже нализався...

    А врагов у него все равно не было. "Други" да соседи всегда к нему шли, то груш первых принесут, помидоры или кукурузу горячую, прямо из печки, "чтоб Тыхону грудь полегчала". Завидит мальчишку, который в сад за сливами лезет, переполошится весь:

    – Да куды ж ты, бисов сын, воны ж зелены, вин, вин гарны, иды натрясу. – И натрясет, да к сливам и еще что-нибудь прибавит, абрикосы или крыжовник, если поспели. – Ох, нэ був бы ты таким худэньким, я б тоби уши оборвав, ладно уж, скачи до мамки, але бильши не лазий, а то за шкоду уши нарву, лучше попроси, диду, дай яблочка, а так нэ трэба...

    За это кто-нибудь из моих дядей или теток над дедом посмеивался, шутил недобро:

    – Так, папа, у вас весь сад унесут, а вы еще и добавите, что осталось.

    – Ни, ни унесуть, всим хватыть, – отвечал он, усмехаясь, словно не слыша издевки.

    Или, завидя незнакомого человека в саду, кто-нибудь скажет:

    – Вы бы, папа, собаку завели, чтоб лаяла, как у других.

    – А на шо? – удивляется дед.

    – Да у вас весь дом нараспашку, забирай что хочешь.

    – Мои порты вору нэ в дыковину, – хмурится дед, – а добрый чоловик обийдэ, беда дому... – и отойдет от обидчика к своей работе.

    Взрослые не то что не любили деда, а относились к нему свысока, без уважения, снисходительно, как к слабоумному, которого всерьез принимать не стоит – нехозяйственный он, не умеет добро копить, потому и живет-бедствует. И как в подтверждение этому в саду целый день только и слышно было: "Тыхон, дай дробыну", "Тыхон, молочка трошки нэма?", "Тыхон, який у тэбэ гарный китэль, можэ, поменяемось?"... С просьбой придут, а за столом окажутся.
    Опорожнив кастрюлю борща и убрав ставшие ненужными пустые миски из-под вареников, клали прямо на деревянный стол горку крупной серой соли. Каждый брал оттуда горстку и рассыпал перед собой, потом по очереди выхватывали из чугунка обжигающие пальцы золотисто-медовые початки кукурузы, катали по соли, втирали ее в горячие, влажные зерна и вожделенно впивались в них зубами, в податливые, брызгающие соком. Перед каждым едоком росла кучка кочерыжек.

    Кукуруза была для нас, детей, любимой едой, почти как лакомство. Но кукурузное поле находилось далеко, за околицей села. И мы, малолетки, не дождавшись, пока соберутся взрослые, ходили туда сами, украдкой, прихватив с собой мешок для добычи. Действительно, ходили, как на охоту, отправляясь в опасное приключение. Взрослые запрещали нам уходить за окраину, стращая цыганами – нет-нет, да и покажется их табор где-нибудь поблизости. Но искушение добыть кукурузы было сильнее страха. И мы, никому не сказавшись, затаившись, чуть ли не дыша и на цыпочках, выходили из дома, направляясь на другую улицу, ведущую на железнодорожную станцию, в противоположном от поля направлении. И только потом, обогнув два квартала, уже заворачивая к полям, начинали разговаривать в полный голос.
    Кукуруза была много выше нашего роста, в ней можно было легко затеряться. Здесь уж мы кричали как только могли, создавая невероятный шум, думали, что так отпугиваем цыган и нечистую силу. Мне нравилось, как выглядит початок, напоминающий собой заморскую царевну, разодетую в нежно-зеленое пышное платье и с шелковым султаном метелки. На месте облома початка, когда он был еще совсем молоденький, проступало молочко. "Это вона плачет, не хочет з мамкой расставаться", – припоминались слова дедушки, и мы старались такие не трогать. А когда приносили домой добычу, рассказывали ему историю, как случайно, у дороги, нашли мешок кукурузы. Врали без запинки, предварительно отрепетировав, кто что скажет и как покажет.

    – Дывись, дывись, Лида, – звал дед свою младшую дочь, – а мишок-то як наш, и заплата така ж... Ой бисовы диты, ой разбойники! – качал он головой, усмехаясь в усы. И нельзя было понять, кто "бисовы даты" – те мнимые воры или мы, ослушники.

    Как много запахов в детстве... Они имеют не только реальное происхождение, но и несут в себе смысл мистический, душевно-чувственный и даже нравственный. Есть запахи, которые пугают или обладают таинственностью, завораживают или настораживают. Есть запахи страшные, есть веселые, есть манящие куда-то далеко-далеко... Весь мир открывается, говорит о себе и с тобой через запахи. Елка пахнет Новым годом и подарками, а шерстяное мамино платье, после стирки повисевшее на морозе, когда она вносила его с улицы, пахло свежим огурцом, а значит весной и надеждой. На станции, куда нас время от времени тянуло посмотреть на проезжающие поезда, дым паровоза обдавал нас запахом дальних стран и чужой, неведомой и потому притягательной жизни. А высушенные на солнце лошадиные кизяки, которые мы с дедом собирали по дороге с базара или возвращаясь от Карповны, чтобы в замесе с глиной починять хату, вызывают ощущение домашнего тепла, семейного уюта, дорогого сердцу воспоминания о родных местах и людях, безвозвратно ушедших, как детство... И смерть прежде всего я возненавидела за ее запах – тяжелый, страшный, сжимающий душу ужасом отчаяния и тоски. Но это произошло гораздо позже. И совсем другой смысл содержали в себе запахи в опустелом полумраке сельской церкви, куда тайно, опять по взаимному уговору, однажды впервые привел меня дедушка. Они вошли в мою душу ощущением грусти, которое неспособно осмыслить сознание ребенка. И только потом, тоже намного позже, эта таинственная картинка детства зримо открывалась в памяти глубоко запавшим ощущением нездешности от собственной малости, призрачности времени и нереальности происходящих с тобой событий. А пока запахи открывали для меня другие, понятные стороны жизни.

    Руки деда имели много запахов. Даже если бы я не видела его целый день, все равно могла угадать вечером, когда он гладил меня по лицу, перед сном, осторожно, чтобы не покарябать огрубелой, в темных трещинах и бороздках, ладонью, чем он сегодня занимался. Чаще всего они пахли сапожной кожей. В доме постоянно стоял этот запах, особенно сильным он был в его "кладовочке", как дед называл комнату, где, сидя у окна, весь забросанный обрезками кожи, с раннего утра тюкал молотком, починяя обувь. Он был единственным в поселке сапожником, и в углу "кладовочки" постоянно скапливалась горка неказистой обуви. Время было послевоенное, жили все одинаково бедно, и дед по нескольку раз на одной и той же паре подновлял подошву или лепил заплату на заплату. То пахли его руки глиной – это дед сегодня подмазывал потрескавшуюся стену хаты. То сладко пахли вишнями и абрикосами. А то и целый букет излучали – значит, он либо наливку или варенье готовил, либо на крыше раскладывал вишни, абрикосы, груши, сливы – все, что народил его сад, чтобы на зиму насушить компот. А потом пересылались нам банки, бутыли, вручную сшитые полотняные мешочки с сушеными фруктами, а то приходила к Пасхе посылка – с тяжелым, как крестьянский хлеб, завернутым в чистое льняное полотенце, домашним куличом, с темно-коричневой коркой, посыпанной крашеными в анилиновые, розово-голубые цвета зернышками проса. Эти цвета будто капнули с поздравительных, вложенных тут же в посылку открыток с целующимися голубками, похожих на те, которые дед и родственники из года в год неизменно присылали к праздникам и дням рождений. Или с раскрашенных икон-фотографий Богородицы, ласково обнимающей Своего любимого маленького Сыночка, украшенных восковыми цветами и полотенцами-рушниками, расшитыми красными, синими, оранжевыми, зелеными петушками и курочками, которые я видела у "другов" деда, его соседей. А потом у Карповны. Такая же иконка-фотография в деревянной рамочке под стеклом, убранная бумажными цветами, бантиками из атласных ленточек и покрывающим ее полотенцем с жестко накрахмаленными вязаными кружевами висела в углу комнаты у бабы Моти, нашей соседки, работавшей истопником в котельной. Она перед ней подолгу разговаривала, плакала, жалела свою горемычную дочку Клаву и внучка Алю, живущих в Казани. Сама баба Мотя была ужасно худой, ее острые плечи были видны даже через полинялую телогрейку, которую она носила зимой и летом. Я не видела, чтобы она когда-нибудь ела, но зато очень любила пить чай с баранками. Как придет с ночной из котельной, сразу же за чайник. Нальет воды, поставит на газ, а потом начнет разматывать свой большой серый платок. Напьется чаю и ляжет час-другой поспать. Когда же она была дома, то так целый день с чайником и ходит: шур-шур – на кухню – шур-шур – в комнату – шур-шур – на кухню... Если мама что-нибудь испекла накануне, то бабе Моте обязательно оставит – на ее столе, на кухне. Зато баба Мотя за ребенком, то есть за мной, посмотрит: косы заплетет, в школу отведет, обед разогреет. Посылками тоже мама с ней делилась, куличом:

    – Поешь, Матрена, папа прислал.

    – Спасибо вам, – возьмет баба Мотя протянутую тарелку, – вот и есть чем разговеться...

    А мне, глядя на Лидин кулич с просом, представлялось, что и Клава сейчас печет такой же для своего Али.

    – Ой, Лида, ну и спекла, – вспоминаю я, как ворчала моя мама накануне, налегая всей грудью на нож и краснея от натуги, – его и топором не разрубишь.

    – Да, – бесстрастно прибавляла тетя Тамара, – заставь дурака Богу молиться... – Она знала, что говорила, ее-то пироги да булочки всегда пышными были: нажмешь пальцем, а поверхность опять подымается.

    А я, ложась спать, возьму кусочек кулича с собой в постель, накроюсь одеялом, сильно-сильно зажмурю глаза и через некоторое время вижу... Залитый солнцем сад, белая хатка и дедушка – худенький, малый ростом, в широких не по размеру, обвисающих на заду галифе, перешедших к нему от тети-Тамариного мужа-майора, бойко идущий по саду с позванивающим цинковым ведром: "Валю, дочка, иды вишню сбирать, ох и гарна вышня!.." Так и засну, а во сне с ним и вишню соберу, и в "кладовочке" посижу, про свое житье-учебу ему расскажу, дедушкин молоток послушаю, кожаными обрезками поиграю...
    Запах кожи стал для меня запахом не кожи, а запахом трудолюбия и доброты. Через несколько лет в нашем доме поселилась семья профессора, единственная, у кого была отдельная квартира и тоже единственный в нашем дворе телевизор с круглой линзой. Поэтому каждое воскресенье мы, мал-мала меньше, ходили к ним "смотреть телевизор". Впервые попав к ним в дом, я сразу же почувствовала, что профессор такой же добрый, как мой дедушка: здесь стоял прочный, ничем не перебиваемый запах кожи. "Значит, он тоже сапожник, как и мой дедушка, – сразу же догадалась я, – а никакой не профессор". Мне не хотелось соглашаться с очевидностью, потому что очень не нравилось это слово – строгое, отливавшее металлическим равнодушием таблички на входной двери, с непонятным смыслом "профессор", которое в моем воображении никак не соединялось с запахом доброго человека. Понятно было, что такое "речка", "степь", "кукуруза", "дедушка", "сапожник"... А слово "профессор" мой ум не чувствовал. Это отчужденное слово не совмещалось с тем человеком, к которому оно применялось. Но через некоторое время я определила, что запах исходит от толстых старинных книг, которыми заставлены стены. И если книги эти были его, "профессора", значит, и слово это было добрым, как и его владелец. Наверное, мы очень докучали нашими гомонящими посещениями, не пропуская ни одного воскресенья, но профессор и его жена всегда встречали нас приветливо, настраивали телевизор, рассаживали так, чтобы всем было видно, угощали леденцами и печеньем. А мы, дворовая беднота, приковавшись глазами к экрану, где в это время Емеля по щучьему велению увозил из дворца Марью-царевну, полностью поглощенные зрелищем, громко, не замечая того, хрустели припасенными для нас лакомствами.

    И вот однажды, в самый обычный день, ничего не предвещавший, ничем не выделяющийся из других летних дней, такой же насыщенный солнцем и ароматом созревающих плодов, случилось... Когда-нибудь это должно было случиться, потому что оно существует, находится рядом, просто до поры до времени ты этого не знаешь, от тебя прячут, тебя оберегают такие, как дедушка. Но когда дедушки нет, оно находит лазейку, и столкновение с ним надолго ранит душу. Особенно если ты живешь на свете всего семь лет.
    Нам очень захотелось опять пойти за кукурузой, и, сговорившись, мы уже освоенной, запутанной дорогой отправились в поля. Подойдя к одному из стволов кукурузы, я увидела на земле птицу. Она лежала с закрытыми глазами и сложенными крыльями. Ее красота, какая-то нездешняя, будто птица прилетела из дедушкиных сказок, заворожила меня: маленькая головка, узкий длинный клюв, яркое, зелено-красное оперенье переливалось на солнце, как драгоценность.

    – Мальчики, мальчики, Геша, Вадя, – закричала я, – бегите сюда, я птичку нашла!

    Мы обнаружили, что птица ранена: под крылом запеклась кровь, в ране копошились белые толстые черви. Бережно положив птицу на подстилку, сооруженную из мешка и покрытую кукурузными листьями, моментально потеряв интерес к самой кукурузе, мы помчались домой – спасать, лечить! Возбужденные от переполнявшей нас жалости, не знали, с чего начать, к кому обратиться за помощью: дедушка, не дождавшись нас, ушел на базар. Мы дали птице воды, и она открыла глаза. "Живая, живая!", – обрадовались мы. Надо скорее лечить рану, надо достать йод. Ах, как жалко, что нет сейчас дедушки – взрослых мы не любили посвящать в свои тайны, а дедушка не был для нас взрослым, он был просто дедушка. Но ждать было нельзя, и мы попросили тетю Тамару дать нам йод и бинт.

    Окончание следует
    Валентина СОЛОГУБ
    Рисунки Елены Пеньковой
    TopList